Тело: у каждого своё. Земное, смертное, нагое, верное в рассказах современных писателей - Елена Николаевна Посвятовская
В сущности, Фрик и Герман очень похожи. Оба циничны и тщеславны, для них не существует никакой метафизики: по словам лорда Питера, совесть для Фрика – это род аппендикса, который, как известно, легко удаляется. Обоих влечёт “поэзия преступления”. Лорд Питер, в отличие от полицейского инспектора (“все преступники одинаковы”), оценивает Фрика по достоинству. Он сразу чувствует, что убийство рассматривалось Фриком как произведение искусства, – и этим роман Сейерс также сближается с “Отчаянием”. Надетое на труп пенсне не являлось чем-то необходимым: для Фрика это – каприз художника. Объясняя причины преступления, Фрик пишет, что животная страсть к убийству и желание мести соединились в нём с намерением воплотить свою теорию в жизнь. Герман говорит, что заключённая им страховка вовсе не являлась основной причиной убийства. Имея реальные мотивы для преступлений, они совершают их в каком-то смысле “бескорыстно”.
Ну и, наконец, стиль – лёгкий, изящный, ироничный. Так писали и в высших эшелонах английской литературы (Шоу, Уайльд, Честертон), и в среде попроще – например, в публицистике. Стоит ли удивляться, что и роман Сейерс является образчиком этого стиля? Именно это стилевое направление стал развивать Набоков. Я мог бы привести ещё ряд фактов, доказывающих сходство английского и русского романов, но делать этого не буду. Как сказал бы Герман Карлович, знаю, что убедил …
Кстати, об убеждении: в правильности своей гипотезы Евгений однажды убедил Сергея Сергеевича Аверинцева. Они много общались во время конференции в итальянском Пьемонте. Гуляли по деревне Маньяно (описана в романе “Лавр”), включая деревенское кладбище. Говорили о том, что нашим погостам дано растворяться в деревьях, траве и прочей зелени, в то время как католические кладбища – это своего рода города мёртвых с величественными склепами и надгробиями.
Аверинцев легко цитировал относящиеся к теме источники. Это же пытался делать и Евгений, и в таких случаях Сергей Сергеевич без труда подхватывал цитаты. Евгению, по молодости лет, это было удивительно и слегка даже обидно. Покинув область древних литератур, он рассказал Аверинцеву о своих наблюдениях относительно Набокова и Сейерс. Полагая, что великому антиковеду и медиевисту это имя не очень известно, Евгений начал было рассказывать об английской писательнице, но Аверинцев его вежливо перебил: “Сейерс? Ну конечно знаю: мы с женой переводили её пьесы для наших деток”.
В дальнейшем ничего интересного из области подмены тел и препарирования трупов в жизни Евгения не происходило. Лишь однажды его попытался пригласить один телеканал на съёмку программы о расчленении питерским профессором Соколовым тела любовницы-студентки. Отказавшись участвовать в программе, Евгений тем не менее полюбопытствовал, почему выбор пал именно на него. “Вы тоже питерский профессор”, – было ответом. Евгений мог бы сказать, что он студенток не расчленял, что его должность соответствует академической, а не университетской системе: он не профессор, а ведущий научный сотрудник. Но не сказал, избегая дальнейших вопросов: куда, например, ведущий? Ограничился анекдотом. На ленте новостей: в Москве две женщины не поделили мужа. А в Петербурге – поделили.
Последним обновлением по теме стала двухнедельная поездка в Японию, куда Евгения пригласили для выступлений. В одном из университетов он решил рассказать о творческих связях Набокова и Сейерс. В конце лекции кокетливо заметил, что сходство романов, подобно сходству Германа с Феликсом, возможно, мнимое. Что вопрос сходства таит в себе много загадок и является, по сути, топким местом.
После лекции один из профессоров сказал Евгению, что совершенно согласен с тем, что сходство – это топкое место (“топ-ко-е – я правильно выговариваю?”). Особенно топкое в восприятии японцев европейцами. Настолько топкое, что Евгений не поздоровался с коллегой N. Евгений сконфуженно попросил прощения: ему казалось, что с коллегой N он сегодня уже здоровался. Японский профессор излучал доброжелательность: “Ну что вы! Не волнуйтесь. Мы это поняли, когда вы дважды поздоровались с коллегой NN”.
Сергей Шаргунов
Кровинка
– Когда появятся уши, дело сделано, – говорит врачиха.
На ней голубой халат и прозрачно-зелёная шапочка. То же самое на мне.
– Ху. Ху. Ху … – жена часто-часто дышит открытым ртом, живот её ритмично опускается вниз.
Ещё в начале беременности она заговорила о моём присутствии, и я легко согласился.
Вместо любопытства чувствую сейчас тёмную, дикую тревогу, хотя, судя по врачихам, всё идёт как и должно. Боюсь помешать им, отвлечь, лишний раз встретиться с женой взглядом, сдерживаю порыв выйти в коридор и мысленно тороплю – не её, конечно, а эти роды, как некое капризное божество.
Ноги широко разведены и высоко подняты, а между ними – яркое пятно света.
– Дышим, тужимся!
Я тоже тужусь, сжимаю запрокинутую ногу, поглаживая, стараясь придать сил. На другой ноге – рука врачихи. Мне кажется, мы толкаем заглохшую машину в гору.
– Дышим! Молодец!
Из сырого красноватого лоскута мяса показывается лоскут волос, тёмных, мокрых, вьющихся. Картина сюрреалиста.
Голова выступает мягкими толчками, склизкая, похожая на большой набухающий гриб.
Совершенно неожиданная волосатость той, чьё лицо никогда не видел.
– Расчёску уже купили? – смеётся врачиха.
Вторая врачиха, обхватив, тянет голову руками в резиновых перчатках.
Кажется, она действует грубо и опасно, но я молчу, не возражаю, уверяю себя: не мешай, это только кажется.
Рывок, рывок, новый плавный рывок, голова извлечена наружу – безжизненное квёлое красное личико с закрытыми глазами; на приставленный белый плат брызжут мутные фонтанчики. Мне мнится ужасное: ребёнок – мертворождённый …
– Передохни …
Врачиха поворачивает младенцу голову, как бы отвинчивая. Хочется крикнуть, но немею.
…Перемещает младенца личиком вверх, выпрастывает плечико, затем ручку …
– Потужься ещё! Ноги, ноги …
Слова перекрывает вопль.
– У-а-а …
Первый, но уверенный, как будто девочка репетировала там, где была.
Она висит на медицинских руках, вопя и жмурясь, в кашице, белёсо облепившей всё тельце и особенно попку. Длинный сизоватый червь пуповины тянется ввысь из кровоточащего лона.
Дочку кладут на мать, кожа к коже, щекой к опустевшему животу, накрывают пелёнкой, и она таинственно затихает.
Мне доверено особое действо. Дрожащей левой рукой держу пластиковый зажим, правой перерезаю ножницами тугую пуповину: стальной щелчок.
Девочку подтягивают выше, к ждущей груди.
Она снова пробует голос, сердито мявкает, находит сосок, причмокивает.
Вглядываюсь в личико, минуту назад сморщенное